БИБЛИОТЕКА  galactic.org.ua
Клуб Бронникова
 

ИВАНОВ С. М.

Москва
"СОВЕТСКАЯ РОССИЯ"
1988 г.

1. 2.
1. 3.
2. 1.
2. 2.
2. 3.
3. 1.
3. 2.

БЫСТРЫЙ ХОЛОД ВДОХНОВЕНЬЯ

1.1.
Лук, арбалет и миноносцы

В один из жарких июльских дней 1916 года на окраине Петрограда, в Сосновке, появился коренастый молодой человек, в темной косоворотке с закатанными рукавами. Быстрым шагом молодой человек углубился в лес. Часа через полтора он снова показался на опушке, неся на плече небольшую вязанку крепких ореховых прутьев, срезанных острым ножом.

Спустя несколько дней вся лаборатория профессора физики Иоффе собралась на демонстрацию весьма экзотического опыта. Опыт состоялся в коридоре Политехнического института. Уже известный нам молодой человек расстелил на полу коридора рулон черного бархата, взял в руку сделанный им из орешника лук, вынул из колчана стрелу, обмакнул ее наконечник в расплавленный кварц и, быстро натянув тетиву, выпустил стрелу. Стрела полетела в конец коридора, оставляя за собой тончайшую белую нить, которая, мгновенно твердея, опускалась на черный бархат. Стрелка наградили аплодисментами. Вскоре в журнале Русского физико-химического общества (серия физическая) появилась статья о новом методе приготовления волластоновых нитей. Статью написал все тот же молодой человек. Звали его Петр Капица.

Столь оригинальный метод был изобретен им не из щегольства, хотя знаменитый наш физик, любивший все оборудование для своих опытов делать собственными руками, не чужд был этой маленькой слабости. Просто I во время войны достать волластоновы нити (названные так в честь английского физика XIX века Волластона) было невозможно, а требовались они дозарезу. Без них электрометры работать не могли.
В то время Капица и работал у Иоффе, и учился еще в Политехническом. Спустя два года он окончил институт, сам стал в нем преподавателем и с удовольствием демонстрировал студентам свое эффектное изобретение — едва ли не самое первое в ряду многих, столь же эффектных и оригинальных. Судьбе было угодно, чтобы самые настоящие, почти робингудовские стрелы фигурировали в экспериментальной физике дважды. Ровно через четверть века, во время второй мировой войны, сотрудник академика Капицы Александр Шальников, впоследствии тоже академик, воспользовался его изобретением, но сделал уже не лук, а арбалет, благодаря чему Институт физических проблем обеспечен был волластоновыми нитями с избытком.

По поводу этого усовершенствования шутки сыпались как из рога изобилия: еще бы, это ли не наглядная иллюстрация неудержимого прогресса техники! Больше всех веселились Капица с Шальниковым. Последний, разумеется, не претендовал ни на какое особое признание своих заслуг и патентовать свое изобретение не собирался. Заменить лук более «производительным» арбалетом — что может быть проще, если хочешь получить много нитей и знаешь, как устроено это средневековое оружие. Вот додуматься до лука, а не ломать голову над тем, как раздобыть специальную установку, на которой где-то за тридевять земель от Петрограда вытягивают кварцевые нити, или садиться изобретать ее заново,— это да! Тут нужен особый склад ума, нужна интуиция, вдохновение, божий дар... Конечно, Шальникова тогда тоже осенило, но одно дело вспомнить и усовершенствовать, а другое — изобрести нечто принципиально новое. Лук хоть и существовал, но стреляли-то из него совсем с другой целью.

В те же самые дни, когда в коридоре Политехнического института праздновала свой триумф романтическая физика, в одном из прибалтийских городов разыгралась история, не имевшая отношения ни к физике, ни вообще к науке, но тоже, без сомнения, романтическая, а главное, сделавшаяся через много лет предметом такого же пристального разбора среди знатоков психологии мышления, как и интуитивные озарения, посещавшие ученых и изобретателей.

Некий немецкий офицер, чья часть была расквартирована в упомянутом городе, познакомился с очаровательной кельнершей и не на шутку увлекся ею. Прошло несколько недель, она ответила ему взаимностью и однажды в знак особого доверия передала ему портфель, принадлежавший, по ее словам, ее бывшему возлюбленному, русскому офицеру, которому за три месяца до этого пришлось вместе с отступившими войсками поспешно покинуть город. Немец обнаружил в портфеле ни больше ни меньше, как планы минных полей, преграждавших путь в Финский залив. Он передал их в свой штаб, оттуда они попали в штаб флота, их решено было проверить, и немцы послали несколько судов по обозначенному на карте фарватеру. Суда прошли его и вернулись на базу благополучно; в штабе поверили, что карты подлинные. На их основе была разработана операция по уничтожению российского флота. Ночью эскадра германских кораблей двинулась по тому же фарватеру, но неожиданно один за другим последовало несколько взрывов. Сначала немцы подумали, что поблизости объявилась русская подводная лодка или что это какая-то случайность, и, несмотря на то что из строя были выведены три миноносца, решили идти дальше. Когда эскадра вошла в Финский залив, оказалось, что флота, который они намеревались уничтожить, нет там и в помине.

Обратно эскадра пошла тем же путем: командиры продолжали верить в правильность карт и случайность взрывов. Не тут-то было. Немцы потеряли по дороге еще четыре корабля. Тогда они наконец догадались, что их провели. Они бросились арестовывать кельнершу, но ее и след простыл. Как пишут историки, «русская разведчица по прозвищу Ревельская Анна за одну ночь увлекла на дно семь лучших кораблей кайзера». Психологи же приводят этот полузабытый ныне эпизод в качестве примера типичной рефлексивной игры.

Происхождение ее теряется в глубокой древности, в эпохах изобретения шахмат и прочих умственных забав, в эпохах первых войн, может, даже первых схваток с великанами мамонтами, когда человек, невзирая на ужас, внушаемый ему клыкастыми разъяренными чудищами, подчиняясь инстинкту более мощному и требовательному, волей-неволей мысленно ставил себя на место зверя и прикидывал, что в данных обстоятельствах станет делать его грозный противник.

Слово «рефлекс» означает отражение. В этом смысле он и употребляется в термине «рефлексивная игра». В своих рассуждениях я отражаю рассуждения другого.
Говоря: «Я понял, что вы имели в виду», я мысленно и как бы в конспективной форме воспроизвожу рассуждения или чувства собеседника. В одной из своих статей о рефлексивных играх ленинградские психологи Е. Э. Смирнова и А. П. Сопиков приводят разнообразные примеры таких отражений. Кроме эпизода с Ревельской Анной, они вспоминают разговор Гамлета с тенью его отца из «Божественных историй» Феликса Кривина:
— Отец, быть или не быть?..
— Будь, Гамлет, будь... Но только старайся держаться в тени. Если не будешь в тени, сам станешь тенью. Это я говорю тебе как тень твоего отца.
— Ты говоришь как тень. А что бы сказал отец? Слабая тень улыбки, тень вздоха и еле слышные тени слов:
— Отец?.. О, отец! Он бы, конечно, сказал другое...

Что именно сказал бы отец, нам неизвестно. Но смысл его слов ясен. Тень рассудила за него и пришла к твердому убеждению: отец сказал бы другое.

У рефлексии, как установили психологи, есть несколько постоянных признаков: глубина, обширность, истинность.

Что такое, например, глубина? Если чей-то внутренний мир, который мы рассматриваем, уже содержит в себе другой внутренний мир, глубина рефлексии увеличивается. Мерой глубины я служит число таких вложенных друг в друга миров. «Я ехала домой, я думала о вас» — «рассуждение» такого типа обнаруживает первый уровень глубины: один мир вложен в другой, и все.
Второй уровень, где два мира как бы вложены друг в друга, выглядит приблизительно так: «Боюсь, ты теперь будешь обо мне плохо думать». А третий лучше всего выражен в строчках старинного английского стихотворения: «Он думал, что уснула я и все во сне стерплю, иль думал, что я думала, что думал он: я сплю!»

Если глубина рефлексии не бросается в глаза сразу, ее измеряют по специальной методике, прообразом которой служит знакомая нам с детства загадка о трех колпаках. Вот ее самый простой вариант.
Играют двое. Ведущий говорит им, что у него есть три колпака — два белых и один красный, что он сейчас наденет каждому один из них, какой именно, они знать не будут, и кто первый догадается, какой на нем, тот выиграл. Он надевает на обоих белые колпаки, и каждый начинает рассуждать: «На нем белый, значит, на мне тоже белый или красный». Дальше оба молчат. Наконец, один восклицает: «На мне белый!» Догадались ли вы, как он догадался? Нет? Но это проще простого. «Раз другой молчит,— подумал воскликнувший,— значит, он видит на мне не красный колпак, красный-то один. Значит, на мне белый».

Лестница из ивовых прутьев
Эти двое демонстрировали нам первый уровень глубины, когда игра чаще всего сводится к тому, кто воскликнет быстрее. Но вот задача посложнее. Трем людям с закрытыми глазами надевают красные колпаки и говорят, что у дого может оказаться либо красный, либо белый. Затем их просят открыть глаза и поднять руку, если они увидят хотя бы один красный колпак, а если кто догадается, какой колпак на нем, пусть выйдет из комнаты. Руку поднимают все, но потом воцаряется молчание. Наконец, один из игроков встает.
«Может ли мой колпак быть белый? — рассуждал он,— Нет, если бы он был белый, мой сосед слева увидел бы это и подумал бы, что правый игрок видит лишь на нем самом красный и потому поднимает руку. Тогда левый игрок должен выйти. Но он не выходит. Значит, на мне красный». Этот игрок рассуждал за левого игрока, в то время как в рассуждение левого было включено рассуждение правого.

Сложно? Психологи говорят, это только с непривычки.
Во всяком случае, нам ясно, что глубина характеризует ^степень проникновения во внутренний мир одного человека, когда в нем уже содержатся миры других людей. Количество же людей, чьи миры рассматриваются одновременно, отражает такая характеристика, как обширность. Знаменитый выход Лизы в «Горе от ума», когда она в отчаянии взывает к рассудку Софьи и Молчалина,— классический пример рефлексии за двоих ("...И страх их не берет... И слышат, не хотят понять..."). Когда Фамусов беспокоится о мнении княгини Марьи Алексеевы, он имеет в виду определенное лицо. Мы, повторяя его слова, вошедшие в пословицу, имеем в виду весь свет: обширность нашей рефлексии безгранична.

Когда наше предположение о ходе мысли другого подтверждается, мы гордимся своей проницательностью — наша рефлексия истинна. Спору нет, мерить всех на свой аршин нельзя и ставить себя на место другого следует с умом. И все же, если мы хотим понять других и быть поняты сами, стоит иногда позаниматься этой небесполезной игрой. Так мы меньше рискуем очутиться в положении жениха из другого стихотворения Бёрнса, который поразил свою невесту искаженным рефлексивным рассуждением.
«А я говорю: — Ненавижу мужчин! — И впрямь ненавижу, он думал... Вот дурень, что так он подумал !»

Теперь, познакомившись, хотя и поверхностно, с теоретическими тонкостями рефлексивных игр, мы без труда сообразим, как рассуждали и русские и немецкие штабисты в истории с Ревельской Анной. Русские, очевидно, рассуждали так: «Мы подсовываем немцам карту минных полей, и они думают, что мы не знаем, что она к ним попала». Но это первый уровень рефлексии. Не такие немцы дураки, чтобы попасться на эту удочку. Перейдем на второй уровень. Пусть немцы подумают, что мы их обманываем, и проверят путь в минных полях. Так что есть смысл временно его расчистить. Расчет оказался правильным: немцы проверили, убедились, что все в порядке, и русские поспешили снова заминировать фарватер.

Читатель, возможно, вспомнил здесь Шерлока Холмса, который любил представлять себе, что делают его противники в ответ на его ходы. Проиграв мысленно партию до конца, Холмс вскакивал с кресла и приказывал доктору Ватсону одеваться. Особенно захватывает нас эта игра в «Последнем деле Холмса», где знаменитый сыщик и его противник, профессор Мориарти, не уступают друг другу в построении рефлексивных цепочек. Естественно, что Конан Дойл, решив отделаться от своего героя, должен был противопоставить ему достойного врага. И если сам Холмс был незаурядным химиком, то Мориарти был известен в ученом мире как талантливый математик. Впрочем, Холмс, которого, как мы помним, писатель воскресил, потерпел поражение не от грозного профессора-убийцы, который неспроста внушал страх великому сыщику, а от рыжеволосой красавицы, артистки Ирены Адлер, чьи способности к рефлексивным играм он так легкомысленно недооценил.

Больше всего этих игр мы встречаем в истории войн. Психологи разбирают знакомый нам с детских лет эпизод, когда римляне загнали на гору Спартака с его поредевшим отрядом. Римляне думали, что ему остается либо пробиваться вниз по дорогам, которые они перекрыли, и быть разгромленным, либо отсиживаться на горе и умирать с голоду. Но Спартак занялся спасительной рефлексивной игрой. «Они думают, что мы заперты на вершине, и ждут нас лишь на дороге. Поэтому я думаю, что тылы их не защищены». И он, как известно, велел своим воинам сплести из ивовых лоз длинные плети. Привязав их к отвесной скале, воины спустились вниз, неожиданно ударили римлянам с тыла и разбили их наголову.

Конечно, в жизни встречаются случаи, когда выпутаться из сложного положения без рефлексивных рассуждений невозможно. Но даже тогда попытки разрешить проблему начинаются чаще всего с отгадок, с проб, со случайных предложений и гипотез. По сравнению с другими видами мышления рефлексия все-таки необычайно трудоемка. Она требует большого напряжения и особого, отчасти машинообразного склада ума, которым обладает не каждый.
В тех же случаях, когда, как говорит Бунин, «в жизни человека произошло что-нибудь важное или хотя бы значительное и требуется сделать из этого какой-то вывод или предпринять какое-нибудь решение, человек думает мало, охотнее отдается тайной работе души». Он полагается на интуицию, на вдохновение, на то, что непременно последует ему «указание свыше». Самое интересное и даже невероятное, что это самое «свыше» действительно существует, но, как мы убедимся в дальнейшем, не настолько высоко, чтобы оказаться недосягаемым для научного анализа.

«Он думал, что я думала...» «Они думают, что мы заперты на вершине, а мы...» Часто ли мы действительно прибегаем к рефлексивным рассуждениям? Не служат ли они нам лишь словесной формой, в которую мы облекаем свою мысль уже после того, как она превратилась в намеченное действие, в поступок? Не объясняем ли мы с ее по мощью другим или самим себе ход нашей мысли?
Неспроста же в обыденной речи мы очень редко пользуемся рефлексивными конструкциями, а если и пользуемся звучат они у нас не как у героини Бёрнса, а как у тени отца Гамлета.

Рефлексия есть, но она свернута. Чтобы ее распознать, ее надо развернуть. Но тогда неизбежен комический эффект («Он думал, что я думала...»), не всегда уместный, или нарочитая и тоже не всегда уместная многозначительность («Я знаю, что ты знаешь»).

В рефлексивные игры играют не только полководцы но и шахматисты. Опытный мастер, говорил математик Клод Шеннон, просчитывает на разумную глубину только несколько вариантов. Что такое разумная глубина? Уже знакомая вам глубина рефлексии: «Если он меня так то я его этак...» Подробное разъяснение на этот счет принадлежит выдающемуся шахматисту 20-х годов Рихарду Рети. «Профаны думают, что превосходство шахматных мастеров заключается в их способности рассчитывать не только на 3—4 хода, но даже на 10 и на 20 ходов вперед, — рассказывал он корреспонденту «Вечерней Москвы» в дни знаменитого международного турнира, проходившего в 1925 году в здании гостиницы «Метрополь». — Они спрашивают меня, на сколько ходов вперед я рассчитываю обычно свои комбинации, и бывают очень удивлены, когда я искренне отвечаю, что ни на один... Каждый шахматист сознательно или бессознательно обладает известными принципами, которыми он руководствуется в выборе ходов». Рети не отрицает перебора вариантов, основанного на рефлексии, но комбинировать и рассчитывать ходы можно, по его словам, если только количество вариантов заведомо невелико, а это бывает, лишь когда ход противника содержит неприкрытую угрозу.

У Спартака вариантов было раз-два — и обчелся. Ему угрожал мат. Просчитывал ли он ходы? Если, разбирая случай с Ревельской Анной, наши психологи были, безусловно, правы, то со Спартаком они чересчур усложнили дело, и картина вышла не совсем правдоподобной. Вчитаемся повнимательнее в те страницы романа Джованьоли, где все это описано.
Спартак шагал взад и вперед по площадке на вершине и готовился дорого продать свою жизнь — принять ход, который навязывал ему противник. И вдруг он обратил внимание на то, что его солдаты плетут из ивовых прутьев щиты, собираясь потом обтянуть их кожей. Как и он, солдаты готовились к бою. И тут его осенило.
"Мы спасены!» — воскликнул он и приказал плести из прутьев лестницу. Мысль о том, что тылы римлян, очевидно, не защищены и можно будет не только ускользнуть из ловушки, но еще и задать римлянам жару, явилась позже. Первой предстала перед его взором просто картина спасения, бегства — они спускаются с вершины незаметно, да еще и туда, где их не ждут. А потом — потом они сыграют с римлянами веселую шутку! Вот тут уже могла начаться рефлексивная игра. «Они думают, что я пытаюсь пробиться по дороге, а я...»
Сначала смутная догадка, полуобраз-полуощущение, которое можно выразить разве что возгласом («Мы спасены!» Или как Архимед: «Эврика!» — то же чувство открытия и восторга, азарта, победы над задачей, казавшейся неразрешимой...). А потом — пусть через мгновения, но потом — рассуждения о последствиях, рефлексивные ходы, установление связи между элементами возникшей перед глазами картины. Связь между щитом и лестницей сложилась у Спартака так же быстро и нерасчлененно, как сложилась связь между волластоновой нитью и летящей стрелой у юного Капицы (давно ли он стрелял из лука просто для забавы?) или как выстроились в единую структуру ряды чисел в каверзной задачке, с которой столкнулся еще более юный, совсем маленький Гаусс.

Ощущение подвоха
Легенду о маленьком Гауссе, который впоследствии стал великим Карлом Фридрихом Гауссом и получил титул короля математиков, мы находим во многих работах по психологии научного творчества. Разбирая ее, Дьёрдь Пойа, тоже математик, автор широко у нас известных книг «Как решить задачу» и «Математическое открытие», говорит, что всем версиям, среди которых, возможно, есть и более достоверные, он предпочитает ту, что слышал еще в детстве, когда был маленький сам.
На уроке арифметики учитель задал нелегкую задачу — сложить все числа от 1 до 20. Он надеялся, пока ученики будут заняты сложением, дочитать увлекательный роман, а посему был крайне изумлен и еще больше раздосадован, когда Гаусс шагнул вперед, в то время как остальные еще только собирались приступить к работе, положил свою грифельную доску на конторку и сказал: «Готово». Учитель даже не взглянул на доску, так как был убежден, что ответ неверен, решил, что накажет мальчика за нескромность, и углубился в чтение. Когда на конторку легла последняя доска, он вытащил Гауссову и посмотрел на нее. Изумляться пришлось вторично: на доске было написано только одно число: 210. И это был правильный ответ.
Мы, конечно, не знаем, говорит Пойа, как Гаусс это сделал, и не узнаем никогда. Но кое-что представить себе мы можем. Гаусс был ребенком, но ребенком гениальным. Возможно, ему удавалось в мгновение ока улавливать конечную цель задачи и сосредоточивать внимание на самом главном. И он вообразил, например, что ряд 1, 2, 3... 20 расположен не по горизонтали, как это обычно делается, а по вертикали. Может быть даже, он мысленно увидел фигуру, представляющую собой последовательность пяти фаз своего открытия.
Представим себе и мы эти фазы — пять столбцов цифр.
В первом столбце только начало ряда: 1, 2, 3.
Во втором, внизу, виден конец ряда: 20, 19, 18.
В третьем есть и начало и конец: 1, 2, 3... и 20, 19, 18...
Теперь наше внимание не могут не привлечь два крайних числа, между ними ощущается какая-то связь.
Перед нами возникает четвертый столбец. Он такой же, как и третий, только цифры 1 и 20 соединены стрелкой. Один шаг остается до гениальной идеи.
Пятый столбец: стрелкой соединены 1 и 20, 2 и 19, 3 и 18... Любая пара чисел, одинаково удаленных от конца ряда, дает в сумме одно и то же число: 21. Считаем число пар и умножаем 21 на это число: 10x21 = 210.
Разложив решение задачи сообразно собственной логике на пять фаз, Пойа замечает, что сначала человек должен ощутить колебание между двумя противоположными подходами к решению (увидеть первый и второй столбец), которые затем сольются в «более симметричный» подход (третий столбец). После этого переход к основной идее (четвертый столбец) совершится сам собой. Так должен рассуждать обыкновенный талантливый математик вроде Пойа. Что же касается гениального Гаусса, то он решил задачу мгновенно, потому что перед его мысленным взором возник четвертый или пятый столбец. Если и были предшествующие фазы, они пронеслись в сознании как вихрь и даже не успели принять отчетливые очертания. Чувства, которые испытал учитель, можно понять.

Макс Вертхаймер, немецкий психолог, разбирает в книге «Продуктивное мышление» все варианты решения этой задачи и находит в них один общий признак. Каким бы решением мы ни воспользовались, говорит он, мы непременно будем заниматься перегруппировкой, реорганизацией рядов чисел. Перегруппировка же направляется нашим стремлением понять отношения между суммой рядов и их структурой. При этом отдельные составляющие получают новое значение. Число 9, например, мы рассматриваем не только как 8+1, но и как 10—1 или как 11-2.

По мнению Вертхаймера, шестилетний Гаусс ощутил ситуацию, в которую он попал, как проблемную, то есть такую, где в явной или неявной форме присутствуют противоречия между условиями и требованиями задачи. В то время как его сверстники, недолго думая, занялись обыкновенным сложением, Гаусс почувствовал, что тут все не так просто и ясно, как кажется на первый взгляд. Ощущение неясности — первое наше ощущение, когда мы попадаем в проблемную ситуацию. Желание избавиться от него и понять, в чем дело, приводит к тому, что мы начинаем задаваться вопросами. Подобно магнитам, эти вопросы извлекают из всех элементов ситуации самые важные. Из них образуется фокус, или центр ситуации, и вокруг этого фокуса все элементы складываются в структурное целое. Так создается основа для понимания ситуации и для решения задачи.
Маленький Гаусс ощутил естественное недоумение, какой-то подвох. Неужели все числа надо складывать? Как-то это глупо. Нет ли у них какого-нибудь признака, который позволил бы обойтись без нудного подсчета? 20+1=21, 19+2=21... Ага! Вот он, фокус! Соотечественник Вертхаймера, психолог Карл Бюлер, так и назвал этот момент: «Ага-переживание».

Структура, приводящая к решению, может формироваться сразу, а может и постепенно. Прежде чем возникнет «хорошая» структура, человек строит «плохие». Но он понимает, что они плохи, и реорганизует их так, чтобы сквозь них проступили очертания «хорошей» структуры, которую он интуитивно предвосхищает. Нам удается вычислить площадь параллелограмма, пишет Вертхаймер, потому что мы видим в «плохой» структуре (параллелограмме) «хорошую» — прямоугольник. Ученый, да и всякий человек, смотрит на факт с разных точек зрения, и факт поворачивается к нему то одной, то другой стороной. Структура, которую он видит, каждый раз иная. Одним словом, Вертхаймер представляет себе творческий акт как скачок от одной мысленной структуры к другой.
Но что вызывает эти скачки, что направляет мысль по дорожке, где ей приходится скачки совершать? Почему «плохая» структура уступает место «хорошей» и «плохость» ее в конце концов преодолевается? Каким образом человек предвосхищает «хорошую» структуру и как работает интуиция? Что это такое? Ни Пойа, ни даже Вертхаймер, по справедливости считающийся одним из классиков психологии мышления, невзирая на всю глубину и добросовестность рефлексивного вживания в образ маленького гения и других выдающихся личностей, не сумели исчерпывающе ответить на все эти вопросы. Тем более что они не настаивали на своих версиях и охотно допускали, что в случае с Гауссом было «обыкновенное», не поддающееся никакому анализу озарение. Точно такое же (добавим мы), как и в истории со спасением Спартака или с идеей обмакнуть в расплавленный кварц наконечник стрелы.

Драма в парижской клинике
Лет пятнадцать назад в одну из парижских клиник был доставлен немолодой русский, живший во Франции около полувека. Жаловался он на невыносимую головную боль. Врачи нашли у него в мозгу злокачественную опухоль, решено было его оперировать. Когда больному разрешили свидания с близкими, в клинике неожиданно столкнулись две женщины. Первая была его жена, тоже русская, вторая — неизвестная ей француженка, пришедшая с двумя детьми навестить больного. После некоторого замешательства француженка призналась, что они с г-ном Р. давно любят друг друга и лишь его болезнь помешала им объявить наконец о том во всеуслышание. Жена г-на Р. предложила француженке пройти в палату первой. Через некоторое время, вся в слезах, та выбежала из палаты, увлекая за собой детей. Вскоре выяснилось, что больной узнал ее, но не понял ни слова из того, что она говорила, и сам не мог ничего сказать. Вместе с опухолью у него «вырезали» французский язык. Он прожил еще год или полтора, но французский так и не вернулся к нему.
К тому времени неврологи и нейрохирурги уже знали, что специального хранилища знаний и навыков в мозгу нет и опухоль у Р. не граничила с тем «отсеком», где лежала выученная в отрочестве французская грамматика и французский лексикон. Скальпель хирурга повредил не «отсек», а как бы выход из него. У Р. сломался механизм, благодаря которому он пользовался французским — воспринимал его и извлекал из своей памяти.

Спустя несколько лет сотрудники Ленинградского института экспериментальной медицины, руководимого академиком Н. П. Бехтеревой, в очень тонких опытах на мозге убедились, что за родной язык отвечают одни нервные клетки, а за иностранный — другие. И это естественно: в стихии родного языка живут с первого вздоха, иностранный в подавляющем большинстве — учат.
Существует ли забывание вообще, забывание в чистом виде? Чем больше наблюдали врачи нарушения памяти, тем чаще задавались они этим вопросом. Нарушения сопровождались иногда таким удивительным забыванием, что было ясно: оно не имеет ничего общего с тем, как улетучиваются из памяти виденные в детстве лица, оценки тридцатилетней давности, школьные науки, с которыми человек расстается, получив аттестат.

В трудах по психиатрии обсуждался, например, случай, описанный французским невропатологом Люйе-Виллерме, чей пациент, находясь со своей женой, вообразил, что он сидит у другой дамы, и все время повторял: «Сударыня, я не могу быть у вас дольше, мне пора к жене и детям». Этот пациент утратил память на лица.
Секретарь одного немецкого дипломата не поверил своим ушам, когда тот, перед тем как представиться царственной особе, спросил его шепотом: «Как меня зовут?»
Известный ученый, когда ему перевалило за семьдесят, забыл, как называется Королевское общество, членом которого он состоял много лет, и говорил о нем: «Это публичное место».
Другой забыл все имена и про какого-нибудь своего коллегу говорил: «Мой собрат, сделавший такое-то открытие». В то же время открытия, теории, факты, касающиеся его науки и смежных с нею, он помнил отлично.
Кроме лиц, имен и названий забываются иногда события и периоды. Широкую известность приобрел в конце XIX века случай с пациентом английского невропатолога Аберкомби, тоже врачом. Упав с лошади и разбив себе голову, он забыл, что у него есть жена и дети, но отдавал безукоризненные указания насчет своего лечения.

Подобные случаи амнезии, или беспамятства, нуждаются в классификации и объяснении. Ученым казалось, что понимание причин нарушений памяти даст им в руки ключ к пониманию самой памяти.
Первую и самую основную классификацию удалось сделать французскому философу и ученому Теодюлю Арману Рибо, автору книги ять в ее нормальном и болезненном состоянии». Рибо, а ивслед за ним и другие исследователи доказали, что что многие виды амнезии расстройством памяти можно назвать лишь отчасти. Скорее всего, это расстройство не памяти, а восприятия. Например, с пациентом Люйе-Вилллерме приключилась не амнезия, а агнозия (неузнавание), которая обычно вызывается опухолью или кровоизлиянием в тех зонах коры головного мозга, где синтезируются в единый образ фрагменты поступающей по зрительным каналам информации.

Настоящее нарушение памяти — это амнестическая афазия, или, как называл ее Рибо, амнезия знаков. Под знаками он подразумевал любые символы, которыми человек выражает свои мысли и ощущения. Если я думаю о доме, говорил он, то в моем представлении возникает и зрительный образ дома, и звуковой его знак, его звучание, и графический знак, который, если я пишу, может на время вытеснить из сознания другие знаки, и, наконец, те же знаки на иностранных языках. Так вокруг одного понятия группируется несколько его символов (не говоря уж о целых гирляндах ассоциаций, которые тянет за собой каждое слово). Поодиночке или все вместе они выпадают из памяти при амнестической афазии, в то время как само понятие, сама его идея остаются неприкосновенными. И человек вместо «Королевского общества» говорит «публичное место», вместо слова «нож» — «то, чем режут», вместо слова «карандаш» — «то, чем пишут».
Если больной афазией потерял речь, это еще не значит, что он потерял память. Покажите ему то, чем пишут, и назовите это ножом — он сделает протестующий жест. Ни звуковой знак, ни графический не исчезают у него из памяти. Некоторые больные, разучившись говорить произвольно, могут без усилий читать вслух.
Что же тогда забывается? Может быть, это не забывание, а ослабление следов голосовых движений, необходимых для произнесения слова? Но отчего же тогда при прогрессирующей афазии речевая память разрушается по этажам, следуя строгому порядку?
Первыми исчезают из нее имена собственные, за ними существительные, потом прилагательные и глаголы.
Имена — понятно. Еще Аристотель заметил, что легче всего мы забываем имена, так как они не связаны ни с какой последовательностью. У Рибо та же мысль. Наше представление о лицах и вещах меньше связано с их названиями, чем с их свойствами. Чувственный их образ нам важнее, чем их символ (исключение составляют представители тех литературных школ или жанров, для которых словесная игра — самоцель). Чем конкретнее понятие, тем легче мы его забываем и, заменяя его образом, синонимом, эвфемизмом, спокойно обходимся без него. Все эти понятия как раз и состоят из имен собственных и существительных.
Совсем другое дело — понятия отвлеченные, обозначившие качества, действия и способы существования предметов. Их мы усваиваем только при помощи слов — прилагательных, глаголов, наречий, предлогов, союзов. Их связи в памяти обширнее, а значит, и прочнее. Первые корни в языках обозначали действия, качества и взаимные отношения вещей. А еще до этих корней образовались междометия, эти полуслова-полужесты, обозначающие не отношения вещей, а наше отношение к вещам. Имена же собственные в большинстве своем сложились из причастий, то есть из прилагательных глагольного происхождения.

Больные, утратившие связную речь, могут еще употреблять междометия и обрывки фраз, выражающие аффекты — гнев, досаду, страдание, радость. Развитие афазии дает точную картину обратного развития речи и языка. Когда из памяти исчезают и междометия, у больного остаются одни жесты и... ругательства, которые представляют собой наиболее хлесткую форму для выражения эмоциональных оценок и чаще всего не несут буквального значения.
Рибо формулирует свое правило: разрушение речевой памяти идет от частного к общему, от менее организованного к более организованному, от сложного к простому от произвольного к автоматическому.
При выздоровлении сохраняется обратный порядок: за жестами появляются междометия, за междометиями глаголы и указательные местоиме6ния, потом прилагательные, существительные и, наконец, имена собственные. За устной речью восстанавливается письменность. Маленькая модель эволюции человеческого общения: в такой же последовательности развилась речь. а когда развилась, возникла письменность.

Путешествия в прошлое
Выходит, афазия не нарушает следов памяти, а только затрудняет их воспроизведение.
Где же хранятся следы?
Об этом в 50-х годах размышлял канадский нейрохирург Уилдер Пенфилд, экспериментируя над больными в своей клинике в Монреале. Больные Пенфилда страдали очаговой эпилепсией, которая вызывается патологическими процессами в височных долях коры или поблизости от них. Под местным наркозом Пенфилд удалял пораженный участок мозга. По соседству с этим участком находятся зоны, управляющие речью; их поражение и вызывает афазию. Пенфилда заинтересовало, где проходит точная граница этих зон и как будет влиять на речь электростимуляция, и он прикладывал к разным участкам височной коры электрод, пропуская через него слабый ток. Пациент находился при этом в полном сознании: мозг боли не чувствует. Это-то и было самым интересным — побеседовать с пациентом во время эксперимента, и прежде всего во время искусственной афазии, вызванной прикосновением электрода к речевой зоне.
Любознательность Пенфилда была удовлетворена полностью. Один из пациентов, когда его попросили назвать изображенный на картинке предмет, воскликнул: «Это то, на что надевают ботинок!» После удаления электрода пациент радостно добавил: «Нога».
Следовало ли из этого, что Пенфилд раздражал ту самую нервную клетку, одну из многих миллиардов, где хранился отпечаток слова «нога»? Нет.
Ту самую клетку и много еще нейронов вокруг можно было умертвить, а человек все равно вспомнит потом и «ногу» и другие слова, которые электрод заставлял его позабыть. Покажите ему ботинок, и он скажет: «Это то, что надевают на ногу». Он забывает название не оттого, что у него стирается след этого названия, а оттого, что нарушается механизм, связывающий назначение вещи с названием, абстрактное с конкретным.
Больной афазией такого типа похож на ребенка, который еще учится обращению с вещами и говорит: «Нож — это чтобы резать, карандаш — чтобы писать». Суть не в «Ноге», а в «чтобы». Когда вы составляете фразу, поиски нужного слова у вас на втором плане. Они подчинены основному процессу — построению фразы и организации речевого акта. Но вот вам предлагают найти слово-наименование («Как это называется?»). Вы уже не строите фразу, а ищете слово, выбираете его из ряда других, связанных между собой не грамматически, а только семантическими оттенками значений. И тут слова всплывают в сознании не последовательно, как в первом случае, а все сразу и независимо от предыдущих и последующих слов. Все нарушения в названии предметов происходят при поражении одних участков мозга, которые обеспечивают выбор, а нарушения в организации речи — при поражении других.

Советский нейропсихолог Л. С. Цветкова предполагает, нарушение «актуализации», то есть «вспоминания» нужного слова, вызывается утратой различения конкретных и характерных признаков слова. Опыты подтвердили это предположение.
Нескольким больным показывали сто картинок, на которых были изображены предметы обихода, явления природы, действия, качества предметов (цвет, форма). Каждому больному картинки показывали десять раз, и экспериментатор отмечал время актуализации. Что же оказалось?
Слова, обозначающие отвлеченные качества и явления, приходили на ум быстрее всех.
Потом шли слова-действия.
Слова-наименования оказались на последнем месте.
Иначе говоря, «бег», «синеву» или «пространство» вспомнить было гораздо легче, чем «ногу», «ботинок», «карандаш» или «нож».
Поистине ни один след не исчезает из памяти, все они в конце концов способны ожить. Об этом свидетельствует стратегия актуализации — больной перебирает слова. Дефект, если он есть, заключается в выборе эталона, соответствующего показанной картинке. Здоровый человек выбирает его автоматически, а больной — осознанно и развернуто во времени. Он ведет себя подобно сороконожке из известной притчи: когда сороконожку спросили, как это она ухитряется ходить сразу всеми своими сорока ногами, она застыла и больше не могла сдвинуться с места.
Амнестическая афазия — это осложнение выбора, при котором человек инстинктивно идет по самому легкому для него пути. Путь от абстрактного к конкретному для него труден, и он предпочитает обратный: «то, чем пишут», «то, на что надевают ботинок».

Поражение одних зон вызывает расстройство речи, поражение других — письма, поражение третьих — счета.
Височные отделы коры головного мозга обладают высокой специализацией. Но хотя причины забывания кроются именно там, ни один невролог не возьмется утверждать, что вот тут хранятся звуковые символы слов, а вот тут графические. Разрушение какого-нибудь участка означает лишь поломку в механизме, управляющем речью или письмом. Височные отделы ответственны не за хранение следов-эталонов, а за их воспроизведение.
А другие отделы? Может быть, следы наших впечатлений хранятся там? Увы, таких отделов пока не найдено. Не станем, впрочем, углубляться в эту тему: о том, как устроена и работает память, сколько в этой области проведено исследований и высказано захватывающих гипотез, — обо всем этом можно налипать сегодня огромную книгу. У нас же была одна цель — объявить, что никто ничего в строгом смысле слова не забывает, и доказать это. Нет распада личности — нет распада и памяти. Просто со временем портятся или по какой-то причине перестают включаться механизмы воспроизведения. Далеко не всем это было очевидно, но после того, на что нечаянно натолкнулся Пенфилд, в это пришлось поверить всем.
Как-то раз он подвел электрод к одному участку височной доли доминантного, то есть ведущего, полушария (у левшей правого, у правшей левого). Больная, находившаяся в сознании и ничего не ощущавшая, вдруг слабо вскрикнула и странно рассмеялась. Оказывается, она внезапно увидела себя маленькой и снова пережила испугавшее ее в детстве событие. Стимуляция того же участка перенесла другую больную на двадцать лет назад. Растроганно слушала она рождественское песнопение в церкви святой Марии в Утрехте. Одному молодому человеку представился его родной дом в Южной Африке и он сам в окружении сестер.

А как будет вести себя другое, субдоминантное полушарие? На задней границе его височной доли обнаружилась зона, функции которой до тех пор были вообще никому не известны и которую Пенфилд назвал «сравнительно-истолковывающей корой». Ее раздражение вызывало в сознании больного оценку переживаемых им ощущений как знакомых или незнакомых, приятных или неприятных. Пенфилд предположил, что эта зона управляет отбором и «активизацией» отрывков прошлой жизни. Но интереснее всего были особенности этой «активизации». «Когда электрод нейрохирурга случайно включает запись прошлого,— рассказывал Пенфилд,— это прошлое развертывается мгновение за мгновением. Это напоминает работу магнитофона или демонстрацию кинофильма...» Время в этом фильме всегда идет вперед со своей собственной неизменной скоростью. Он не останавливается, не поворачивает вспять и не перескакивает на другие периоды, как в настоящих фильмах! Скорее это похоже на экранизацию старинной пьесы, где в соответствии с классическими канонами соблюдены единства времени, места и действия. Если «механик» убирает электрод, фильм обрывается. Но его можно продолжить, поднеся электрод к той же самой точке. При этом целый эпизод может быть показан повторно. Но если электрод попадет в другую точку (что и случается чаще всего), на экране сознания могут вспыхнуть кадры другого фильма — сцены другого периода прошлого.

продолжение
1.2.

1. 3.
2. 1.
2. 2.
2. 3.
3. 1.
3. 2.

- человек - концепция - общество - кибернетика - философия - физика - непознанное
главная - концепция - история - обучение - объявления - пресса - библиотека - вернисаж - словари
китай клуб - клуб бронникова - интерактив лаборатория - адвокат клуб - рассылка - форум